Собрание сочинений в пяти томах. Т. 5. Повести - Дмитрий Снегин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шумская вдруг освободилась от чувства подозрительности и с вызовом сказала:
— Хуже не будет!
Бухов согласился:
— Не будет. — Он постоял, как бы решаясь на что-то и решившись, достал из-за пазухи мятый листок бумаги. — Почитай в своем клубе, а потом сожги.
С тех пор, как Шумская попала в плен, она если и читала, то только различные немецкие листки на русском языке. Все они твердили об одном, о неслыханных победах великой Германии, о поражениях России, о ее военном и экономическом развале. Здесь, в Южном городке, к этой литературе прибавилась газета «Русское слово», издававшаяся в Берлине белоэмигрантами. Ее редактором был некто Малышев. Позднее Шумская узнает, что это тот самый Малышев, который командовал родной ей 87-й стрелковой дивизией, и это больно ранит ее: в сентябре сорокового года этот Малышев принимал ее в члены партии! Но узнает она об этом далеко от лагеря, когда вырвется на волю...
То, что дал почитать ей Бухов, потрясло Шумскую. Не то потрясло, что на листке бумаги чьим-то бисерным, ясным почерком было написано сообщение Совинформбюро о разгроме гитлеровских армий под Москвой, а то, что эта листовка могла появиться в обнесенном колючей проволокой, охраняемом автоматчиками и овчарками, обреченном на унизительную медленную смерть лагере. Другими глазами посмотрела Шумская на себя, на товарищей и поняла: она нужна в борьбе, которая только начинается.
Фриц и партизаны
Чаще других в хирургический корпус наведывался по долгу службы фельдшер-надсмотрщик Фриц. Это был уже пожилой человек, сутулый, с глубокими морщинами на лице, но исполненный энергии и рвения в отношении всего, что касалось службы. Фриц, по собственному признанию, уважал своего коллегу фельдшера Шумскую за исполнительность и энергию, хотя отлично понимал неравность их положения.
Однажды он спросил Надежду:
— Вы знаете, что вас называют комиссаршей?
С тех пор, как Шумская начала рассказывать военнопленным о новостях с фронтов войны, ее стали называть комиссаршей. Она это слышала. Но не догадывалась, что об этом знает Фриц, и в ответ лишь пожала плечами.
— На что вы надеетесь? — спросил он грустно.
— На победу!
— Вы рассчитываете победить? Как?
— Вам трудно понять.
Фриц в сомнении покачал седой головой.
— Война нихт гут.
— Зачем же вы начали ее?
— Я ничего не, начинал. Я — солдат. Солдат должен повиноваться, в этом его долг перед отечеством.
Шумская взглянула на Фрица. И лицо, и вся его фигура говорили: да, мне трудно, и я не все разделяю из того, что происходит, но я солдат и обязан честно исполнять свой долг. «Кроме того, на твоей стороне пока что власть и сила. Но ты не властен надо мной, потому что я права перед тобой, а ты виновен», — подумала Шумская, а вслух спросила:
— Мы по-разному понимаем, что такое долг перед Родиной.
Фриц опять покачал головой. И, как показалось Шумской, покачал печально.
— Война есть война. На войне убивают. Мне тоже трудно. — Он помолчал и, достав из кармана френча пластмассовый бумажник, извлек из него фотокарточку. — Это моя жена и мои дети. Снялись по случаю победного завершения французской кампании.
Спокойное, доверчивое лицо пожилой женщины. Оно могло быть счастливым, если бы не две скорбные складки возле крепко сжатых губ. Рядом с женщиной Фриц. Он не изменился. Он такой же, каким его видит Шумская. Справа и слева — девицы. Белокурые, миловидные, с бездумными от счастья глазами. Дочери. И — сын, летчик в нарядном мундире. Обер-лейтенант. Твердый подбородок, твердый взгляд. «Этот ревностнее отца исполняет свой долг».
Надежда отошла к окну. За окном — изморозь, рождественский мороз на каждую колючку проволоки нацепил по большой мохнатой звезде и проволоки будто не стало. Мир за окном выглядел чистым, свободным и звездным. «А он — убивает». И все так же глядя в окно, Шумская обронила:
— Летает? Ваш сын?
Фриц не ответил, и она повернулась и посмотрела на него. Ждала ответа. Он аккуратно, чтобы не помять, вложил карточку в пластмассовый бумажник, а бумажник всунул в нагрудный карман френча и застегнул клапан кармана на зеленую, пупырчатую пуговицу, похожую на большую бородавку.
— Погиб мой Генрих... погиб под Москвой. — Он пытался распрямить сутулые плечи, как бы устыдившись своего поступка, строго сказал: — Я с вами не говорил. Поняли? И будьте осторожнее: узнал я про комиссаршу, могут узнать чины повыше.
Дня три Шумская жила под впечатлением этого разговора. Ждала. Всякое могло случиться. Но, кажется, обошлось. Она рассказала об этой странной встрече Бухову. Бухов как бы не удивился и, в свою очередь, сообщил ей новость.
— В Пинских болотах, в районе Кобрина, появился партизанский отряд. Дает фрицам прикурить.
— Это же рядом, Саня! — вырвалось у Шумской.
— Рукой подать, — подтвердил Бухов и спросил: — А кроме немецкого ты какой язык знаешь?
— Откуда ты взял, что я говорю по-немецки?
— Не на кулаках же ты с Фрицем объяснялась?
— С пятого на десятое.
— И все же?
— Еще говорю немного по-польски. А что?
— Ничего особенного, — уклончиво сказал Бухов.
В трудных лагерных заботах она скоро забыла об этом разговоре. Не забыл о нем Бухов. Как-то он дал Шумской бумажку, попросил:
— Послушай, комиссарша, что тут написано по-польски? Прочти, пожалуйста.
Шумская прочла.
— Какая-то справка... на территории гмины (это у них сельсовет так называется) проживает... Ну, и все такое. Подписал солтыс, по-нашему председатель... секретарь. — Шумская вдруг остановилась, подняла на Бухова глаза. — Боже мой, Александр Васильевич, это же готовый документ для побега, осталось имя вписать!
— Так впишите! — он назвал имя человека, ей вовсе незнакомого. И когда она это сделала, предупредил: — Надежда Аркадьевна, милая, вы ничего не будете спрашивать. Вы будете делать то, что я скажу.
Шумская и не собиралась выспрашивать. Но то, что сказал ей Бухов, было радостно и значительно. Нет, нет, она верила, плен не вечен; надеялась на свое освобождение, как на чудо. Главное было — выжить. Лагерь есть лагерь. Рано или поздно избавление наступит. Выжить. Ждать. Надеяться. Теперь же, когда она узнала от Бухова, что в лагере действует подпольная группа, ей открылась возможность действовать. Не ждать избавления, как чуда, а действовать, бороться за него. Жить.
Трудно это — жить
Накануне взбунтовалась Ольга. Теперь она жила как все лагерники — на баланде. Приключения кончились. И она взбунтовалась. Я не военнопленная, я пострадавшая. У меня справка.
— Какая справка? — заинтересовалась Шумская.
— Глянь, Надю, глянь: тут ихний орел пропечатан и шо я репрессированная советской властью! А они ноль внимания.
Шумская взяла справку, обещала помочь. Такой справке цены не было, вот Саня Бухов обрадуется! Надо поскорее его разыскать. Но ее вызвал хирург Маховенко. Он был без привычного колпака, и Надежда впервые увидела, какие у него молодые, блестящие и черные-черные волосы. Маховенко сказал:
— Отныне давайте баланды больше тем, кто истощен до предела.
Она поступила так, как он велел. Чей-то робкий голос попросил — а мне? Протянулась чья-то обрубленная рука — а мне? Устремились чьи-то провалившиеся глаза — а мне?.. А мне?.. А мне?.. А мне?! Сестрица-а-а! Она не выдержала, разрыдалась и сквозь частокол протянутых к ней культяпок, палок, костылей убежала в операционную.
— Не могу... не могу! Надо поровну, Иван Кузьмич, поровну! — в голос рыдала она. — Всем поровну!
Маховенко положил на ее голову ладонь, глухо сказал:
— Простите, Надежда Аркадьевна, я допустил ошибку. Ну, ну, успокойтесь. Не надо слез. Вас привыкли видеть комиссаршей. Идите, кормите людей.
И она кормила, как будто ничего не случилось. Так надо. Возле безрукого, соседа Фурсова, она задержалась. Он значился под номером 5617, и фамилия у него была, кажется, Липин, но все звали его Безруким. Прозвища в лагере возникали сразу и сразу приживались. У Безрукого был широко открыт рот, и он беззвучно пытался захватить побольше воздуха. Он напоминал рыбу, выброшенную на берег. Он уже ничего не видел широко открытыми, остекленевшими глазами и бесшумно глотал воздух. Он умирал, и ничто не могло его спасти. Шумская это знала. Не надо, чтобы узнал прежде времени об этом его сосед Владимир Фурсов.
Она исподволь поглядела на Рыжего и поняла, что он знает. Но на лице Фурсова не было ни страха, ни отвращения, и Надежда подумала: «Он выживет». И твердо уверовала в это...
Безрукий умер вскоре после ужина. («Завтрак... обед... ужин», — так велел называть Маховенко). Умирали многие... Гитлеровский генерал, тот самый, которого не устраивало, что русские военнопленные не дохнут, как мухи, теперь был доволен. Поигрывая стеком и поблескивая пенсне, он говорил Маховенко:
— По-человечески мне жалко их. Но — война.
«Иван Кузьмич, как вы сносите такое! Плюньте ему в рожу!» — страдала Шумская. Маховенко снял шапку, вытер рукавом вспотевший лоб. И снова Шумская подивилась, какие у хирурга черные-черные волосы. День выдался особенно трудный, и она смертельно устала, заснула возле буржуйки. Спала без сновидений.